Если
сегодня, когда история христианства перешагнула двухтысячелетний рубеж, мы
зададимся вопросом, каков же главный вклад его в человеческую культуру, то,
почти не задумываясь, можем ответить: идеал всеобъемлющей любви как основы человеческого бытия.
Страстной
проповедью любви буквально пронизаны тексты Нового завета, ее не устают
восхвалять, воспевать, всесторонне изучать и внедрять в сознание человека
отцы и учители церкви на протяжении всего средневековья, а в XX в.
секуляризованное и предельно технизированное человечество вдруг остро ощутило
дефицит любви, приведший его на грань самоуничтожения, к пределам атомного и
экологического апокалипсиса. И здесь, на краю пропасти, ему не мешало бы
вспомнить и, может быть, в последний раз вслушаться в слова Нагорной проповеди,
прозвучавшие без малого две тысячи лет назад: «Вы слышали, что сказано: «люби
ближнего твоего и ненавидь врага твоего». А Я говорю вам: любите врагов ваших,
благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за
обижающих вас и гонящих вас» (Мф 5, 43—44).
Две тысячи
лет большая часть человечества знает и на множестве языков повторяет эту,
казалось бы, до бесконечности простую формулу социального бытия, но общественное сознание, увы, до сих пор не
может вместить в себя ее смысла и тем более реализовать на практике. Напротив,
XX век, пожалуй, превзошел все прошедшие времена по бесчеловечности и
жестокости, по изощренности в изобретении все новых и новых «врагов» и средств
массового уничтожения, по беспрецедентному росту человеконенавистничества. Как
здесь не помянуть добрым словом всех тех, кто на протяжении многих столетий
неустанно трудился над идеалом Любви, преодолевая неимоверное, а часто и
жестокое сопротивление противников и укрепляя себя Павловой запоьедью: «Не
будь побежден злом, но побеждай зло добром» (Рим 12, 21).
Христианство
сразу же осознало себя носителем принципиально новой, не бывшей до того этики,
нового понимания человека, его места в мире, новых законов человеческого
бытия. Нагорная проповедь Христа строится на принципах снятия древней нравственности
нравственностью новой, основанной на принципах любви. Новые заповеди даются
чаще всего не как развитие старых, а как их отрицание, снятие. «Вы слышали, что
сказано: «око за око, и зуб за зуб». А Я говорю вам: не противься злому. Но кто
ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую; и кто захочет судиться
с тобою и взять у тебя рубашку, отдай ему и верхнюю одежду...» (Мф 5, 38—40).
Не
только разум, но и все нутро древнего человека, привыкшего в тяжелой борьбе с
природой и с ближними завоевывать себе место под солнцем и кусок хлеба, а затем
и добывать все блага жизни, богатство, женщин, бесчисленные наслаждения,— весь
организм этого человека восставал против рабского, в его понимании, призыва
Христа. Да что — древнего! XX век в массе своих «достойных» представителей
посмеялся над поднявшим знамя «непротивленчества» Львом Толстым и с гордостью
вознес на свои алтари «шедевры» беспредельного могущества человеческого разума
— термоядерное и иное оружие массового уничтожения ближних и дальних, доводя
до логического завершения принцип «око за око».
Гордыня
человеческая (самый, кстати, тяжкий грех в христианстве) и детское упоение
культом силы, физического могущества не позволили человечеству в целом
правильно понять и оценить новый идеал и новый путь, предложенный ему
христианством,— путь всеобъемлющей и всепоглощающей творческой любви. Да и
легко ли понять даже благородному защитнику добра: не противься злому! Это что
же, отдать все на откуп злу? Допустить его беспредельное господство? А как же
добру защитить себя? Или вообще отказаться от него? Абсурд какой-то... с точки
зрения обыденного сознания.
Вспомним,
однако, что абсурдности боится только примитивная логика да ум обывателя, а
жизнь, культура, искусство, религия, наконец, не только хорошо уживаются с
нелогичностью, абсурдностью, чудом, парадок- сией, но и часто основываются на
них. Тертуллианов- ское Credo quia absurdum — не только
демонстративный вызов голому рассудку, но и незыблемый фундамент веры — важнейшего
принципа бытия человеческого.
Не
противься злому! В христианстве это отнюдь не призыв к полной пассивности и
бездействию. Не противься злому физически, силой, призывает Христос в Новом
завете, ибо таким способом ты только удваиваешь зло, ко злу добавляешь новое
зло, то есть еще уменьшаешь добро. Борясь со злом его способом, то есть силой,
ты только уменьшаешь добро. Единственный эффективный способ борьбы со злом —
преодоление его добром, увеличение, наращивание добра, что само собой приведет
к исчезновению зла, ибо везде будет одно добро. А активная и действенная сила в
этой-борьбе — любовь! И авторы Нового завета, и их последователи — отцы церкви,
осознав это, направили все свои усилия на развитие этой силы в масштабе всего
человечества;
взяли на
себя, как оказалось, практически непосильную задачу, решив ее только на
идеальном уровне.
Идеал
всеобъемлющей, всепронизывающей и всепрощающей любви возник и сформировался в
позднеан- тичном мире в наиболее целостном и завершенном виде в сфере религиозного
сознания, ибо без освящения божественным авторитетом он практически не мог
стать достоянием общественного сознания древнего мира и возник он как отрицание
противоположного идеала. Если в Ветхом завете главным принципом взаимодействия
Бога с человеком был страх, то в Новом завете им стала любовь, не отменившая
полностью «страх Божий», но подчинившая его себе.
Само
воплощение (вочеловечивание) Сына Божия, вся его деятельность на земле,
страдания и позорная смерть на кресте во искупление грехов человеческих были поняты
евангелистами, затем и патристикой, как акция глубочайшей любви Бога к людям.
«Ибо так возлюбил Бог мир,— пишет евангелист Иоанн,— что отдал Сына Своего
единородного, дабы всякий, верующий в Него, не погиб, но имел жизнь вечную. Ибо
не послал Бог Сына Своего в мир, чтобы судить мир, но чтобы мир спасен был чрез
Него» (Ин 3, 16—17). Сопоставляя этот удивительный акт любви Бога к людям с
уровнем их сознания, апостол Павел отмечает, что человек едва ли отдаст свою
жизнь за другого, разве что кто-то решится .пожертвовать за своего
благодетеля. А «Бог Свою любовь к нам доказывает тем, что Христос умер за нас,
когда мы были еще грешниками» (Рим 5, 8), и этим спас нас для вечной жизни. С
того великого и таинственного времени «любовь Божия излилась в сердца наши
Духом С вятым, данным нам» (Рим 5, 5) и «любовь Христова объемлет нас» (2 Кор
5, 14). Она столь велика и сильна, что превосходит всякое разумение (Еф 3, 19),
ибо изливается не только во внешний мир, но и действует внутри самого Божества
— связывает Отца и Сына.
«Как
возлюбил Меня Отец, и Я возлюбил вас,— взывает Иисус к людям,— пребудьте в
любви Моей» (Ин 15, 9).
Сам
Бог подал людям пример бесконечной и спасительной любви, и Новый завет, а за
ним и христианские мыслители на протяжении всей истории христианства
неустанно призывают единоверцев к подражанию божественной любви. «Итак
подражайте Богу, как чада возлюбленные, и живите в любви, как и Христос возлюбил
нас и предал Себя за нас в приношение и жертву Богу, в благоухание приятное» (Еф
5, 1—2).
Все три
синоптических Евангелия передают (хотя и несколько в разной форме) эпизод с
искушением Иисуса книжником, который вопросил его о наибольшей заповеди закона
' и услышал в ответ: «...«возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим, и всею
душею твоею, и всем разумением твоим»: сия есть первая и наибольшая заповедь;
вторая же подобная ей: «возлюби ближнего твоего, как самого себя». На этих
заповедях основываются закон и пророки (Мф 22, 37—40) Иисус фактически дословно
повторил заповеди из Пятикнижия Моисея Однако там они перечислены среди
множества других наставлений и «уставов» и находятся в разных книгах. Иисус же
выдвигает их на первое место в качестве главных и объединяет. Понятие же
«ближнего», относившееся в Ветхом завете только к «сынам Израиля», он
распространяет на все человечество, подведя под него в ответе книжнику
презираемого иудеями самарянина (см.: Лк 10, 30—37).
1
По древнееврейской традиции Закон был дан
Богом Моисею на горе Синай и затем записан в Пятикнижии Моисея (первые пять
книг Ветхого завета).
2
Ср. также: Мк 12. 30—31; Лк 10. 27.
J Ср.
«И люби Господа, Бога твоего, всем сеодцем твоим, и всею душею твоею, и всеми
силами твоими» (Ьтор 6, 5); «Не мсти и не имей злобы на сынов народа твоего; но
люби ближнего твоего, как самого себя» (Лев 19, 18).
В
данном случае Иисус не отменяет заповеди закона, но, напротив, усиливает их,
выдвигает на первый план и делает акцент на второй (в его исчислении) заповеди:
любви к ближнему. Главной, предельной, идеальной в Новом завете также
выступает заповедь любви к Богу. О ней помнят все его авторы, ибо любовь — от
Бога. Он принес ее людям, возлюбил их и страстно желает ответного чувства.
Однако оно невозможно без реализации второй заповеди, без любви к ближнему.
«Кто говорит: «я люблю Бога», а брата своего ненавидит, тот лжец; ибо не
любящий брата своего, которого видит, как может любить Бога, Которого не
видит?» (1 Ин 4, 20).
Любовь
к ближнему, то есть к каждому человеку, в Новом завете — необходимое условие
любви к Богу, главная ступень на пути к нему, и поэтому она стоит практически в
центре внимания всех новозаветных авторов. Апостол Павел страстно убеждает
римлян: «...любящий другого исполнил закон», ибо все Христовы заповеди
«заключаются в сем слове: «люби ближнего твоего, как самого себя». Любовь не
делает ближнему зла; итак любовь есть исполнение закона» (Рим 13, 8—10).
Проповедями
и личным примером евангельский Иисус в течение всей своей земной жизни страстно
внедрял в человеческие сердца идею и чувство любви к ближнему. И вот на
последней прощальной беседе с учениками («тайной вечере») он дает им новую,
более высокую заповедь любви, призывая сделать ее основой человеческих
взаимоотношений после его ухода. Подчеркивая ее значимость, Иисус трижды
повторяет ее в течение беседы. «Заповедь новую даю вам, да любите друг друга;
как Я возлюбил вас, так и вы да любите друг друга» (Ин 13, 34); «Сия есть
заповедь Моя, да любите друг друга, как Я возлюбил вас» (Ин 15, 12); «Сие заповедую
вам, да любите друг друга» (Ин 15, 17).
Теперь
он призывает учеников, а через них и каждого человека любить друг друга не
только обычной человеческой любовью («как самого себя»), но и более высокой —
божественной, какой Иисус (а равно и сам Бог, ибо: «Я в Отце, и Отец во Мне» —
Ин 14, 10) возлюбил людей. Движимый этой любовью, он предал себя на позорную
смерть ради спасения своих возлюбленных. Эта любовь почти превышает
человеческие возможности, и все-таки Иисус верит в человека и призывает его к
всепобеждающей жертвенной любви. «Нет больше той любви, как если кто положит
душу свою за друзей своих» (Ин 15, 13). Сила этой любви спасает возлюбленного
для вечной жизни, только она поднимает человека из его рабского состояния,
возносит его до высокого положения
друга, достойного дружбы и любви самого Бога. Если Ветхий завет
считал людей только рабами Божьими, то «Евангелие от Иоанна» поднимает их до
уровня его друзей. «Вы друзья Мои,— говорит Иисус людям,— если исполняете то,
что Я заповедую вам». А заповедует он, прежде всего, любовь друг к другу. «Я уже
не называю вас рабами, ибо раб не знает, что делает господин его; но Я назвал
вас друзьями, потому что сказал вам все, что слышал от Отца Моего» (Ин 15,
14—15).
Итак,
любовь людей друг к другу способна вывести их из рабского, униженного
состояния, в которое ввергли их ненависть и вражда, и сделать друзьями не
только между собой, но и самого Бога. Так высоко человеческая мысль еще
никогда не ставила ни человека, ни его, пожалуй, самое сложное и противоречивое
чувство — любовь. Античная философия знала два вида любви — чувственную любовь
(Афродиту земную) и божественный эрос (Афродиту небесную), как космическую
силу, но практически не знала всепрощающей любви к ближнему, которая, по
христианским представлениям, только и делает человека равным Богу.
Евангельскую
проповедь взаимной любви активно подхватили апостолы. Павел призывает каждого
почитать «один другого высшим себя» и заботиться каждому о другом (Фил 2, 3—4).
Петр в Первом соборном послании, призывая единоверцев к взаимной любви, утверждает,
что ею снимаются многие грехи: «Более же всего имейте усердную любовь друг ко
другу, потому что любовь покрывает множество грехов; будьте страннолюбивы друг
ко другу без ропота; служите друг другу, каждый тем даром, какой получил...» (1
Петр 4, 8—10). Много внимания уделяет любви и Иоанн Богослов как в своем
Евангелии, так и особенно в Первом соборном послании. Он убежден, что не
любящий брата своего — не от Бога, он сын Диавола. Только любовь к ближним дает
людям жизнь вечную. «Мы знаем, что мы перешли из смерти в жизнь,— утверждает
Иоанн,— потому что любим братьев; не любящий брата пребывает в смерти. Всякий,
ненавидящий брата своего, есть человекоубийца...» Мы познали любовь Христа к
нам в том, что «Он положил за нас душу Свою: и мы должны полагать души свои за
братьев» (1 Ин 3, 14—16).
Любовь
в Новом завете понимается очень широко, и практически все ее аспекты освящены
божественным авторитетом. Любовь к ближним включает в себя, прежде всего,
любовь к родственникам. Христианину необходимо чтить своих родителей и
заботиться о них, но любовь к ним не должна заслонять, естественно, главной
любви — к Богу, особенно у его служителей. Об этом Иисус специально
предупреждает своих учеников, то есть тех, кто призван был служить его делу,
стать апостолами — носителями и проповедниками его идей: «Кто любит отца или
мать более, нежели Меня, не достоин Меня; и кто любит сына или дочь более,
нежели Меня, не достоин Меня» (Мф 10, 37). Служителям культа домашние могут
стать в их высоком деле помехой. Однако для остальных христиан любовь к родным
— святое дело. И апостол Павел в категорической форме призывает их к этому:
«Мужья, любите своих жен, как и Христос возлюбил Церковь и предал Себя за нее,
{...) Так должны мужья любить своих жен, как свои тела: любящий свою жену любит
самого себя» (Еф 5, 25; 28).
Любовь
понимается в Новом завете и более широко, как вообще добродетельная жизнь, как
исполнение всех нравственно-этических норм, столетиями вырабатывавшихся в
древнем мире и закрепленных в Св. писании в качестве божественных заповедей.
«Любовь же состоит в том, чтобы мы поступали по заповедям Его»,— утверждает
апостол Иоанн (2 Ин 1, 6). Заповеди же эти, помимо главных — любви к Богу и
ближнему,— включают элементарные нравственные требования: чти отца твоего и
мать твою, не убий, не прелюбодействуй, не укради, не возводи клеветы на друга,
не желай имущества ближнего твоего. Соблюдающий эти заповеди и есть человек,
живущий в любви. Он удостаивается ответного чувства самого Бога, а это — залог
вечной жизни и нескончаемого блаженства. «Если заповеди Мои соблюдете,—
обещает Иисус,— пребудете в любви Моей, как и Я соблюл заповеди Отца Моего и
пребываю в Его любви. Сие сказал Я вам, да радость Моя в вас пребудет и радость
ваша будет совершенна» (Ин 15, 10—11).
Истинная
любовь сопровождается радостью, духовным наслаждением от всецелого единения с
возлюбленным, полного слияния с ним в акте любви, глубинного познания его,
осуществляющегося не на разумно-рассу- дочном уровне, а на каких-то иных, более
высоких духовных уровнях. Это знание уже не собственно человеческое, но
божественное, ибо «кто любит Бога, тому дано знание от Него» (1 Кор 8, 3).
И
знание не эмпирическое и рассудочное, не только «дел человеческих», но и «дел
божественных». Если есть в человеке любовь, пишет апостол Петр, которая есть
венец добродетели, рассудительности, воздержания, терпения, благочестия и
братолюбия, то он не останется «без успеха и плода в познании Господа нашего
Иисуса Христа» (2 Петр 1, 5—8). Итак, любовь в Новом завете выступает, помимо
всего прочего, и важнейшим гносеологическим фактором — без нее невозможно высшее,
сверхразумное познание, на которое Христос орит ентирует всех своих
приверженцев, ибо вне этого знания невозможно ни спасение человека, ни
достижение вечного блаженства.
Все
человеческие благие намерения и деяния, все человеческое знание, даже
пророческий дар, данный человеку Богом, и сама вера — ничто перед любовью. Об
этом ярко и образно писал коринфянам апостол Павел: «Если я говорю языками
человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я — медь звенящая, или кимвал
звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и
всю веру, так-что могу и горы переставлять, а не имею любви,— то я ничто. И
если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею,—
нет мне в том никакой пользы» (1 Кор 13, 1—3). Любовь в Новом завете — высшая
ценность, высшее благо, без которого и вне которого все позитивное в мире
утрачивает свой смысл; это предел нравственного и бытийствен- ного совершенства
человека, «совокупность совершенства» (Кол 3, 14).
Поэтому
так страстно звучат призывы к любви апостола Иоанна, удостоенного опыта
божественной любви. «Возлюбленные! — обращается он ко всем людям,— будем любить
друг друга, потому что любовь от Бога, и всякий любящий рожден от Бога и знает
Бога; кто не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь» (1 Ин 4,
7—8).
Бог
есть любовь — в этой краткой формуле глубинный общечеловеческий смысл
христианства, который, увы, до сих пор остается в целом непонятым человечеством,
а отдельные представители его, постигшие этот, может быть величайший, идеал
человеческого бытия, почитаются в нашем социуме сумасшедшими, больными, в
лучшем случае чудаками. Яркий пример в отечественной культуре — до сих пор не
отмененный общественный приговор позднему Гоголю, попытавшемуся напомнить
человечеству и реализовать в своем творчестве идеал христианской любви.
Взаимная
и всеобъемлющая любовь возведена в Новом завете на высший, доступный
человечеству того времени уровень совершенства — она идентифицирована с Богом,
освящена его авторитетом. Бог, согласно Новому завету, так любит людей, что
посылает Сына своего на заклание ради их спасения. И новозаветные авторы
призывают людей так же беззаветно любить друг друга. За это обещана и самая
высокая награда — обладание самим Богом. «...Если мы любим друг друга, то Бог в
нас пребывает, и любовь Его совершенна есть в нас» (1 Ин 4, 12). «Бог есть
любовь, и пребывающий в любви пребывает в Боге, и Бог в нем» (1 Ин 4, 16).
Обладание
же Богом, то есть полное «знание» его, приравнивает человека к Богу, делает его
свободным и независимым, лишает всяческого страха — не только перед силами мира
сего, но-и перед самим Богом. Любовь, как высшее состояние человеческого
бытия, снимает «страх Божий», предписанный человеку в его обыденной жизни,
даже страх перед днем Суда. «В любви нет страха, но совершенная любовь изгоняет
страх, потому что в страхе есть мучение; боящийся не совершен в любви» (1 Ин
4, 18).
«Новый
союз» (= Новый завет), заключенный Богом с человечеством через посредство
Христа, основывается на любви, и ученики и последователи его хорошо поняли
это. Идея всеобъемлющей духовной и глубоко интимной любви стала центральной в
учении многих отцов и учителей христианской церкви на протяжении всей ее
истории. Наиболее же глубоко и полно она была разработана в период раннего
христианства и византийскими мыслителями. На их взглядах имеет смысл
остановиться подробнее.
Первые
защитники и пропагандисты христианства, учившие еще во времена гонений на него
со стороны римской власти, осмыслили новозаветное учение о любви прежде всего
как наказ о гуманных отношениях между людьми, о человечности как главном
принципе социального бытия. Опираясь
на предпосылки, возникшие еще в стоической философии, ранняя патристика
попыталась разработать и внедрить в позднеантичное общество комплекс таких
отношений внутри социума, который обеспечивал бы защиту свободы и достоинства
человеческой личности во всем ее индивидуальном своеобразии, в ее оригинальной
самости. Уже Тертуллиан (II—III вв.) и Минуций Феликс (II — III вв.)
гневно обрушивались на римлян за бесчеловечность их обрядов и зрелищ, где
лилась рекой человеческая кровь. Но ведь это кровь бестиариев (борцов с
животными) и гладиаторов,— защищались римляне. Для христианина и раб, и
бестиарий, и гладиатор — точно такие же люди, как и высокопоставленные
граждане Рима. Карфагенский епископ Киприан (III в.) с гневом и горечью стремился
доказать своим согражданам, что их жажда кровавых зрелищ является причиной
гибели множества невинных людей. Он же обрушивался на жестокости системы
римского «правосудия», часто поощрявшей садистские наклонности своих
служителей. Римское общество не видело в человеке ничего святого. Долг, честь,
слава ценились там значительно выше любой человеческой жизни. Христианство
посмотрело на человека, притом на каждого конкретного человека, как бы низко
он ни стоял на общественной лестнице, глазами Бога, который стал человеком,
чтобы открыть ему возможность стать богом. С этих позиций человек становится
высшей ценностью в мире, а человечность — высшим и неотъемлемым свойством и
человека, и человеческой культуры.
В
основу его они положили новозаветное понимание любви. На смену философскому
духовному эросу античности христианство принесло интимную, глубоко человечную,
сострадательную любовь к ближнему, освятив ее божественным авторитетом,
божественной заповедью и производя ее от божественной любви. Опираясь на
апостольский авторитет, автор «Послания к Диогнету» (2-я пол. 11 в.)
восхваляет «беспредельное человеколюбие» Бога, предавшего Сына своего во
искупление грехов человеческих,— «святого за беззаконных, невинного за
виновных, праведного за неправедных, нетленного за тленных, бессмертного за
смертных». Бог возлюбил людей, сотворив для них мир и подчинив им все на
земле, создав самих людей по своему образу и наделив их разумом. Кто после
этого не станет подражать Богу? Подражание же ему состоит не в том, чтобы иметь
власть над другими, проявлять силу по отношению к слабым или стремиться к
богатству. По-настоящему подражает Богу лишь тот, кто принимает на себя бремя
ближнего своего, кто благодетельствует другим, кто раздает нуждающимся свое
достояние и, таким образом, становится для них как бы богом.
Всеобъемлющая,
всепрощающая любовь к людям становится главным оружием в руках ранних христиан
против всякого зла и насилия, и вся раннехристианская культура устремлена к
воплощению идеалов христианского гуманизма в жизнь.
Особенно
много о гуманном отношении к человеку писал Лактанций (III—нач. IV в.). Как и его предшественники,
он не устает обвинять римлян в жестокости — и за то, что они выбрасывают своих
«лишних» детей на улицу, и за несправедливые суды, и особенно за жестокие
зрелища. Не удовлетворяясь самим боем, зрители, возмущается Лактанций,
заставляют добивать раненых бойцов, просящих пощады, а чтобы кто-нибудь не
спасся, притворяясь мертвым, требуют, чтобы были добиты и лежащие без движения.
Зрители негодуют, когда бойцы долго сражаются, не умерщвляя друг друга, и
требуют, чтобы приведены были более сильные гладиаторы. «Этот жестокий обычай
убивает всякую человечность»,— заключает Лактанций. А человеколюбие,
человечность является, в понимании всех ранних христиан, главным свойством
«человеческого разума, если он мудр». Здесь отиы церкви во многом опираются на
этические идеи стоиков, иногда повторяя их почти дословно, но в новом духовном
контексте. Нередко они, чтобы четче провести границу между язычеством и христианством,
сознательно замалчивают принадлежность (или идентичность) тех или иных идей
стоикам (Сенеке или Эпиктету прежде всего). Не уподобляясь им и отдавая
должное позднеантичным философам, следует тем не менее подчеркнуть, что
апологеты более последовательно и результативно развивали идеи гуманного отношения
к человеку, поставив их в центр своей мировоззренческой системы, укрепив
божественным авторитетом и попытавшись реализовать их в практической жизни.
Бог даровал
человеку мудрость и человеколюбие, поэтому для христиан на первом месте стоит
религия — «познание и почитание истинного Бога», но непосредственно за ней и в
тесной связи с ней следует человеколюбие— «милосердие, или человечность»
(Лактанций). Г у манн
ость, милосердие, сострадание,
любовь к людям —
вот область чувств и нравственных принципов, открытая христианством и
поставленная им в основу построения новой культуры. «Высшими узами, связывающими
людей между собой, является гуманность; и кто разрывает их, должен считаться
преступником и братоубийцей»,— писал Лактанций. Христианство считает всех людей братьями в самом
прямом смысле, так как все произошли от первого человека. К идее кровного родства
всех людей и восходит раннехристианский гуманизм. Таким образом, развивает
дальше свои идеи Лак- танций, сущим злодеянием является ненависть к человеку,
даже если он в чем-то виновен. Свирепыми зверями являются те, кто, отвергнув
всякое чувство гуманности, грабит, мучает и умерщвляет людей.
Философы
своим рационализмом отняли у человека милосердие и этим усугубили болезнь,
которую обещали излечить, полагает Лактанций и без устали взывает к
«заблудшему» человечеству: «Нужно сохранять человечность, если мы желаем по
праву называться людьми. Но что иное есть это самое сохранять человечность,
как не любовь к людям, ибо любой человек представляет собой то же, что и мы
сами?» Ничего нет более противного человеческой природе, как раздор и
несогласие. Справедливы, подчеркивает Лактанций, слова Цицерона, полагавшего,
что человек, живущий «согласно природе», не может вредить другому человеку. И
если вредить человеку не .соответствует природе, то помогать ему — важнейшее
свойство человеческого естества. Стоит спросить у того, рассуждает далее Лактанций,
кто утверждает, что мудрый человек не должен испытывать сострадания, как
рассудил бы он, видя, что находящийся в когтях зверя человек просит помощи у
стоящего рядом вооруженного человека. Должен ли последний помочь первому? А
если человек горит на пожаре, тонет в море или стенает под развалинами дома? Не
согласится ли во всех этих случаях любой человек, что гуманность требует
оказать помощь страдающему? Но если это так, то на основании чего, спрашивает
Лактанций, можно утверждать, что не следует помогать людям, терпящим голод, испытывающим
жажду или не имеющим зимой одежды? Различия здесь нет, заключает он.
Многовековые
страдания, слезы и унижения большей части человечества древнего мира привели
наконец человека в период кризиса этого мира к глубинному прочувствованию и
осознанию, что без человечности, без сострадания, без милосердия человеку нет
больше возможности жить в своем обличии. Он должен или превратиться в зверя,
или погибнуть. Именно поэтому первые сознательные теоретики христианства — представители
ранней патристики всесторонне развивали, внедряли в жизнь и отстаивали в
полемике с еще живыми античными традициями идеи гуманного, сострадательного
отношения к человеку.
Лактанций
риторически призывает всех, отрицающих бескорыстную добродетель, следовать
истине, а не ее тени. Истина же проста. Помогай всем, кому требуется твоя
помощь, не взирая на лица. Давай слепым, хромым, увечным и всем, лишенным
помощи и подверженным опасности умереть без твоей помощи. Всякий, имеющий
возможность помочь человеку, находящемуся под угрозой смерти, и не помогший
ему, является виновником его смерти. Чувство гуманности потому и является чувством,
что разум далеко не всегда может объяснить его. Так и Лактанцию трудно
объяснить рассудочным римлянам, зачем надо поддерживать жизнь страдающих калек,
больных, убогих, зачем, доставляя себе неприятное — уменьшая свое состояние,
продлевать страдания этих калек, как резонно замечал герой Плавта. Как и во
всех других сложных и трудно объяснимых ситуациях или правилах жизни, Лактанцию
опять приходится ссылаться на Бога, чей авторитет так активно помогал на
первых порах строителям новой культуры. Если эти несчастные бесполезны для
людей и для себя, но Бог допускает их наслаждаться (все-таки наслаждаться!)
жизнью, значит, они небесполезны для него.
Истинная
гуманность, по мнению Лактанция (это позиция и всей патристики), состоит в
постоянной помощивсем нуждающимся, в радушии и гостеприимстве. Истинно
гуманный человек кормит бедных, выкупает попавших в плен, защищает вдов, сирот
и беспомощных, ухаживает за больными, погребает бедных и странников,
употребляя на это все свое богатство и имущество. В этом Лактанций и видит
«настоящую справедливость», на которой должно основываться человеческое общество.
Безумны те, полагает он, кто тратит на игрища, сражения, сооружение роскошных
зданий такие деньги, которых хватило бы на прокормление жителей целого
города. Лактанций настоятельно рекомендует богатым раздать неимущим все то,
что они тратят на свои удовольствия — на зрелища, на собак и лошадей, на
содержание гладиаторов и т. п.
Мы
знаем, что эти призывы ранних христиан не оставались безответными. Далеко не
единичны были случаи, когда состоятельные язычники того времени раздавали свое
имущество и принимали христианство. В этих утопических, но глубоко гуманных
призывах ранних христиан, безоговорочно утвердивших равенство всех людей
перед Богом, заключалось их страстное желание сделать людей равными и в их
общественном бытии. Именно раннее христианство и предшествовавшие ему секты ес-
сеев и терапевтов дали образцы первых общин, основанных на полном
имущественном и сословном равенстве. Реальная действительность поздней
античности очень скоро показала социальную несостоятельность этих идей, однако
представители патристики последующих веков продолжали усматривать в них
рациональное зерно, хотя и повернули их несколько в иную плоскость.
Августин
(354—430), крупнейший представитель и завершитель латинской патристики, видел
новое отношение к миру и новое мировоззрение пронизанными идеей любви. Толкуя
слова псалма: «Воспойте Господу песнь новую» (пс 95, 1), он указывает, что эту
песнь можно петь молча, ибо она есть любовь: «...любовь сама есть голос к Богу;
сама любовь есть новая песнь. Слушай, что есть новая песнь: Господь говорит:
«Новую заповедь даю я вам, чтобы вы любили друг друга».
Есть
два вида любви, разъясняет Августин в толковании на другой псалом, одна
земная, нечистая, плотская, увлекающая человека ко всему преходящему, а в
результате — в глубины ада. Другая — любовь святая, которая поднимает нас к
высотам, воспламеняет в нас жажду вечного, непреходящего, неумирающего. Она возводит
нас из глубин ада на небо. Каждая любовь обладает своей силой. Земная, как
клей на крыльях, не позволяет летать. Надо очистить крылья от этого клея и
взлететь с помощью двух заповедей: любви к Богу и любви к ближнему — в небо, в
общество жителей горнего Иерусалима. В Песни песней есть великолепные слова:
«Сильна как смерть любовь», но любовь в некотором смысле сильнее смерти, так
как она умерщвляет нас, грешных, и возрождает для новой жизни.
Разрабатывая
новозаветные идеи любви к личностному Абсолюту и к ближнему, Августин приходит
к убеждению, что всеобъемлющая любовь должна составлять основу жизни и служить
главным стимулом познания мира и его первопричины. Истинная любовь ведет к
познанию Бога, а такой любовью, вторит Августин Новому завету, «является то,
что мы, держась истины, праведно живем и презираем все смертное, кроме любви к
людям, в которой мы желаем, чтобы они вели праведную жизнь». В другом месте он
соединяет любовь к ближнему с состраданием: «...в чем бы ни выражалась наша
деятельность среди людей, она должна быть проникнута состраданием и самой
искренней любовью». Любовь к людям у Августина не само- довлеюща, она лишь
путь к Богу, и он постоянно подчеркивает это. В период поздней античности
человечество впервые пришло к идее всеобъемлющего гуманизма. Однако абсолютно
бескорыстная любовь к людям была еще не доступна и не понятна человеку того
сурового времени. Идея гуманизма могла быть принята, да и то далеко не всеми и
не сразу (процесс этот затянулся на двадцать веков, как минимум), только освященная
божественным авторитетом и в качестве пути к высокой духовной цели.
Писание,
размышляет Августин, призывает любить себя самого и своего ближнего, как самого
себя. Но ведь человек изначально любил себя, да и некоторых из своих ближних.
Однако это была любовь эгоистическая, корыстная, плотская, лишенная высокодуховного
идеала гуманизма. Августин классифицирует такую любовь как вожделение и
противопоставляет как негативную любви духовной и добродетельной, любви, имеющей
возвышенную устремленность. «Любовью я называю,— пишет он,— стремление души
наслаждаться Богом ради него самого, а собою и ближними — ради Бога;
вожделением же — стремление души любить себя и ближнего, и всякий иной предмет
не ради Бога. . .) Чем более разрушается царство вожделения, тем более
укрепляется царство любви». Вожделение — это любовь, направленная на тварный
мир ради него самого, а чистая любовь имеет своей конечной целью Творца.
В
истории культуры настал момент, когда человек осознал себя настолько высоко,
что смог осмыслить любовь в качестве двигателя человеческих взаимоотношений, и
он начал активно внедрять эту идею в практику социальной жизни, что было
возможно в тот период только под эгидой божественного авторитета. Старые боги
греко-римского пантеона не годились для этой цели. Нужен был новый Бог,
значительно более возвышенный и авторитетный, чем древние боги, и одновременно
обладающий всеми эмоционально-психоло- гическими характеристиками человека,—
нужен был Богочеловек, который бескорыстно полюбил бы всей глубиной своего
человеческого сердца ненавидящих его людей,
погрязших в своих мелких страстях и крупных преступлениях; безвинно претерпел
бы ради этих людей и от их рук страдания; наконец, пошел бы ради любви к ним
на позорную смерть от их же рук и этой любовью искупил бы их грехи; нужен был
сам Иисус Христос — материальное воплощение бескорыстной духовной любви к
людям, чтобы и черствые сердца людей возгорелись бы наконец этой любовью,
почувствовали ее красоту и силу. Эта любовь, чтобы утвердиться в сердцах
людей, должна была заполнить собой все существо человеческое, все сферы его
практической жизни и духовной деятельности.
Теория
и практика многих раннехристианских деятелей была направлена на реализацию
этой великой идеи, оставшейся на многие века мечтой и утопией пребывающего в
постоянной вражде с самим собой человечества. Социальная действительность
поздней Римской империи никак, естественно, не могла способствовать развитию
идеала всеобъемлющей любви. Августину, как и другим христианским идеологам,
приходилось прилагать много усилий, чтобы приспособить этот идеал к
несовместимой с ним жестокой действительности. Поэтому-то его чаще всего
приходилось оставлять в сферах чистой теории, собственно идеальной духовной
жизни, уповая на его реализацию лишь в грядущем Царстве блаженной жизни.
На
уровне человеческого бытия патристическая философия ставила понятие любви
значительно выше разума. У Августина эти две категории стоят, пожалуй, на
одной, но самой высокой ступени, дополняя друг друга.
г
|
Разум,
как известно, с древнейших времен был связан в представлениях философов (и
Августин здесь не исключение) с умом, любви же отводилась сфера сердца, под
которым имели в виду не мыслящую, но чувствующую часть человеческого духа. Она
непосредственно не связана с органами тела, но составляет как бы некие тайные
глубины духа — чрево духа. Сердце поэтому активно вводится Августином в его
теорию познания и ни больше ни меньше как в качестве главного органа
богопознания. Бог может быть познан не разумом, но любящим сердцем. Для того
чтобы сердце было в состоянии вместить Творца всего, оно должно быть очищено.
«Очищение сердца» — первый этап на пути к абсолютному знанию. Это —
освобождение ото всяческих материальных устремлений и побуждений души, ее
одухотворение, возведение от материального мира к духовному. Очищение понималось
ранним Августином как путь духовной аскезы.
В
более поздний период священнической деятельности Августин, не отказываясь от
своего раннего понимания очищения, разрабатывает как бы его следующую ступень
уже в чисто христианском духе. Истинную чистоту сердца усматривает он теперь
не в духовной свободе от материи и не в ритуальной культовой чистоте (как у
древних евреев), а в духовном смирении, уничижении и в послушании. Эти новые
черты душевного склада принес людям, вернее, показал их величие, по христианской
традиции, сам Богочеловек, и они теперь осознаются как важнейшие факторы
очищения сердца. «Уничижение и послушание,— пишет современный немецкий ученый
И. Ратцингер,— два новых мотива, которые начинают звучать теперь и заступают
место голого спиритуализма. Бедственное положение человека также понимается
теперь несколько по-иному: беду человека Августин видит уже не просто в том,
что он, стоя на одной из нижних ступеней эманации, обременен материей, а в том,
что в нем скрыт образ Бога, и скрыт прежде всего под высокомерием, которое
выступает главной характеристикой философов, являющихся, несмотря на их
духовность, нечистыми перед Богом из-за их гордости, так что Бог противостоит
им. Так произошло одно из значительных изменений в картине мира и в понимании
человека. Место онтологического дуализма материи и духа занял теперь
этически-исторический дуализм высокомерия и уничижения». Главное несчастье
человека заключается не в его обремененности материей, но в
самоневзыскательности его духа. Ему нужна теперь не духовная аскеза, но аскеза
послушания, путь к которой открывала христианская концепция всепрощающей
любви.
Вслед
за раннехристианскими мыслителями много внимания проблеме любви уделяли и
византийские отцы церкви. Идеи человечности, гуманного отношения к каждому
конкретному человеку и для них сохраняют свою высокую значимость, но здесь они
практически не добавляют ничего нового к идеям апологетов. Находки византийцев
лежат более в сфере чисто духовного опыта, который, по их глубокому убеждению,
опирающемуся на Новый завет, неосуществим без любви. «Познание осуществляется
любовью»,— афористически выразил его суть крупнейший мыслитель IV в. Григорий
Нисский, и в этом направлении активно работала мысль многих византийских
богословов и практиков «духовного делания».
Здесь
нет возможности проследить всю историю развития представлений о любви в
Византии, поэтому я остановлюсь только на нескольких наиболее характерных для
нее тенденциях развития богословской мысли.
Камнем
преткновения для первых отцов византийской церкви были многие эротические
мотивы, содержащиеся в канонизированных (то есть принятых христианством в
качестве закона) книгах Ветхого завета, особенно в любовно-эротической лирике
«Песни песней Соломона». Проповедуя воздержание и порицая чувственное
вожделение, в частности плотской любви, богословы должны были как-то объяснить
своей пастве Эти «трудные», вводящие в соблазн места Писания.
И они нашли
достойные (хотя, может быть, и не всегда убедительные) объяснения ветхозаветной
эротике на путях ее образно-символического толкования. Особой виртуозностью в
одухотворении чувственной любви отличался Григорий Нисский, посвятивший
большое сочинение разъяснению духовного смысла Песни песней.
По
глубокому убеждению византийского мыслителя, «любомудрие Песни песней высотой
учения превосходит Притчи и Екклесиаст», которые являются лишь ступенями к
Песни, обещающей «научить нас тайнам тайн». Притчи, Екклесиаст и Песнь песней —
три ступени восхождения на «божественное брачное ложе», на котором вершится
таинственный брак (единение) души человеческой с Богом, то есть Песнь — это
высшая форма выражения таинства Божественного Эроса.
Неоплатонические
и христианские идеи объединяются у Григория, чтобы возвысить любовную эротику
Песни песней до уровня чисто духовного брака. В духе активно формирующегося
христианского символизма Нисский считает вполне правомерным, что для описания и
восхваления духовного эроса автор Песни составил «мысленный образ»,
заимствованный «из услаждающего в жизни». Под невестой, вожделеющей в Песни
песней своего жениха («Да лобзает он меня лобзанием уст своих! Ибо ласки твои
лучше вина»; «На ложе моем ночью искала я того, которого любит душа моя» и т.
п.), Григорий понимает душу человеческую, стремящуюся к слиянию с Богом
(женихом). Поэтому, полагает он, здесь дева первая, а не жених, как в обычной
жизни, без стыда объявляет о своей страсти к жениху, о вожделении его красоты,
о желании насладиться его лобзанием, мечтает пустить его в свой «виноградник»
и напоить сладким вином.
Все
страстные (эротические) элементы, описания, сцены в Писании (уста, сосцы,
лобзание, ложе и т. п.), стремится убедить своих читателей Григорий, служат
авторам для создания бесстрастного образа духовного брака души с Богом. Они
подобны краскам живописца, которые в отдельности не имеют ничего общего с изображаемым,
но искусно положенные художником на картину создают определенный образ, который
и видит зритель, а не образующие его краски. Так и в Писании следует обращать
внимание не на краски (в данном случае — эротические элементы), а на сложенный
из них образ, который «есть блаженство, бесстрастие, единение с Божеством,
отчуждение от злых дел, уподобление в истинном смысле прекрасному и доброму».
И нет ничего необычного, считает Григорий, в том, что мы очищаемся от
собственных плотских страстей путем усмотрения во внешне страстных образах
противоположного им смысла — полного и чистого бесстрастия.
Со
времен Григория идеи духовного понимания элементов плотской эротики в Писании
настолько прочно укоренились в сознании византийцев, что на позднем этапе
истории Византии, когда в ее культуре возродился любовный роман, были
предприняты попытки духовного толкования и плотской любви в романе. Так, в XII
в. Филиппом Философом было составлено символико-ал- легорическое толкование
позднеантичного романа Ге- лиодора «Эфиопика», считавшегося долгое время в
византийском мире безнравственным. «Книга эта,— писал Филипп,— непосвященных
превращает по непотребству в свиней, а рассуждающих мудро по примеру Одиссея
посвящает в высшие таинства. Ведь книга эта назидательна, она наставница в
нравственной философии, так как к воде повествования примешала вино
умозрения». Эротика романа истолковывалась Филиппом как «любовь к высшему
познанию»; его героиня Ха- риклея — как «символ души и украшающего ее разума»;
ведущий ее к жениху старец Каласирид — как «подвигающий душу к таинствам
богопознания» и т. п. В подобном ключе относились поздние византийцы и к своим
любовным романам и любовной лирике. Духовный, символический смысл изображения
плотской любви давал им возможность косвенно реабилитировать (как мы увидим
далее) и ее буквальное значение, органично присущее человеку всех времен и
народов.
Если
мы вернемся к ранней византийской патристике периода ее расцвета (IV—VII вв.),
то заметим у многих ее представителей тенденцию к поиску глубинных духовных
оснований любви, в чем-то, несомненно, приближающуюся к неоплатоническому
философствованию. Речь здесь уже идет о любви не в ее нравственно-этическом
аспекте, и тем более не в ее чувственных основаниях, но скорее — о духовном
эросе как космической энергии всего сущего. При этом люди оказываются охваченными
и пронизанными ею в достаточно высокой степени.
Специальным
накоплением и управлением энергией духовного эроса в христианстве занимается
особая группа верующих, посвятивших себя только этому делу,— это
монахи-подвижники, покинувшие мир ради служения Богу, вожделеющие его,
стремящиеся к слиянию с ним в мистическом экстазе, в акте духовного эроса. Не
случайно они нередко называются возлюбленными Христа, а монахини — его
невестами. Суть духовного эроса, охватывающего душу божественного любовника,
хорошо выразил один из первых теоретиков византийского монашества— Макарий
Египетский: «Очи души, достойной и верной, просвещенной божественным светом,
духовно видят и распознают истинного Друга, сладчайшего и многовожделенного
Жениха — Господа... И таким образом, душа, духовно созерцая вожделенную и
единую неизглаголанную красоту, уязвляется божественной любовью, настраивается
на все духовные добродетели и в результате приобретает беспредельную и
неистощимую любовь к вожделенному для нее Господу».
Здесь
в поле нашего рассмотрения попадает еще одно важнейшее для христианского
мировоззрения понятие красоты, теснейшим образом связанное с любовью. Как на
уровне плотской любви красота возлюбленного играет видную (если не
первостепенную) роль в возбуждении любви, так и в духовной сфере красота, уже,
как правило, более высоких уровней, выступает главным возбудителем эроса, духовного
вожделения.
Особое
внимание вопросам духовного эроса в его наиболее общих основаниях уделил в
патристике автор знаменитых «Ареопагитик», корпуса ряда трактатов хри-
стианско-неоплатонического содержания, вошедших в обращение в начале VI в. как
произведение Дионисия, легендарного ученика апостола Павла. Однако в последующем
была доказана невозможность этого авторства и автор «Ареопагитик» получил в
христианской традиции имя Псевдо-Дионисия. В трактате «О божественных именах»
Псевдо-Дионисий подробно останавливается на понятии божественного эроса
(кршс;), подчеркивая при этом, что оно в христианстве может быть даже предпочтительнее
собственно понятия любви (а^алг|), хотя и то и другое употребляются в Писании
как практически тождественные и поэтому равно почитаются христианами.
Бог,
или Первопричина всего, как Прекрасное-и- Благое, является любимым и
вожделенным для всех существ универсума, то есть для людей и духовных чинов,
обитающих в небесной сфере (ангелов, архангелов, херувимов, серафимов и др.).
Благодаря ему и при его участии все существа любят друг друга: низшие —
обращаясь к высшим, равные — общаясь друг с другом, высшие — заботясь о низших.
При этом все они вожделеют Прекрасное-и-Благое и устремлены к нему в своей
любви. Виновник же всего сущего «в своей преизбыточествующей благости вожделеет
ко всему сущему, постоянно творя, совершенствуя, сохраняя и обращая к себе все
сущее». Божественный эрос является бесконечной творческой энергией, постоянно
рождающей сущее, и некоей объединяющей весь универсум силой.
Автор
«Ареопагитик» считает, что и эрос, и любовь применительно к божественной сфере
означают «ту еди- нотворную и соединяющую силу, которая по преимуществу
заключена в Прекрасном-и-Благом, предсущест- вует благодаря Прекрасному-и-Благому
и исходит из Прекрасного-и-Благого и чрез Прекрасное-и-Благое». Божественный
эрос по природе своей экстатичен (от греч. ixozaois —
выступление из себя, исступление, любовное возбуждение), то есть активно
направлен на предмет вожделения, не допускает его самостоятельного
существования, стремится к овладению им. Это выражается в промыслительном
нисхождении высших духовных существ к низшим (в системе небесной иерархии),
любовное общение друг с другом равных и духовное устремление низших к высшим.
Именно поэтому, считает Псевдо-Дионисий, апостол Павел, объятый экстатической
силой божественного эроса, в порыве вдохновения воскликнул: «...уже не я живу,
но живет во мне Христос» (Гал. 2, 20). Отдавшись Богу, как пылкий влюбленный,
он и живет уже жизнью возлюбленного, а не своей собственной. Да и сам Виновник
всего сущего, полагает Ареопагит, в преизбытке своей благости и любви к
творению пребывает в себе и вне себя одновременно. В своем промысле о всем
сущем он как бы очаровывается им и в порыве неудержимого эроса нисходит
экстатической силой в недра сущего, оставаясь при этом запредельным и несоединимым
с тварным миром.
Более
того, и сам эрос, и предмет вожделения принадлежат Прекрасному-и-Благому,
заключены в нем и только благодаря ему имеют бытие и проявленность в мире.
Прекрасное-и-Благое
представляется автору «Ареопагитик» эросом и любовью и одновременно — вожделенным
и возлюбленным. Оно само есть не только любовь и эрос, но и главная причина и
побудитель эротического движения. Оно само себя движет к возлюбленному (миру)
и его побуждает к встречному движению. Эрос и любовь — главные движущие силы
бытия, побудители всякого действия. Божественный эрос — это явление простого
самодвижущегося, самодействующего, изливающегося на все сущее и вновь возвращающегося
в себя Блага. Бесконечно и непрерывно эротическое действие Блага в универсуме;
это вечный круг бытия: из Блага — чрез Благо — во Благе — к Благу.
Не
удовлетворяясь своими рассуждениями о божественном эросе как творческой силе
бытия, Псевдо-Дионисий приводит отрывки из «Эротических гимнов» св. Иерофея, в
которых содержится и наиболее емкое определение эроса: «Это и есть та простая
сила, которая самочинно побуждает все существа к некоему объединяющему
слиянию, начиная от Блага и до последнего из них, и затем снова: от последнего
через все ступени бытия к Благу; это та сила, которая из себя, через себя и в
себе вращаясь, постоянно возвращается в самое себя».
Учение
о божественном эросе составляло глубинные основания всей
христианско-византийской духовности, однако не в столь изощренных
абстрактно-философских формах, как у автора «Ареопагитик». Христианство как
мировоззрение и религия, обращенная к самым широким массам населения, избегало
абстрактных усложненных форм выражения своего учения. Самые сложные духовные
истины оно стремилось выразить в формах, доступных пониманию каждого верующего.
Осознав эрос, любовь в качестве главной творческой движущей силы универсума,
византийские мыслители стремились донести эту идею до всех членов Церкви,
внедряя в их сознание не ее космическое значение, а в первую очередь
социально-личностный смысл. Ведь христианский Бог, хотя и умонепостигаем, но
прежде всего — личность, и божественный эрос проявляется для человека в формах
межличностной, индивидуальной и очень интимной любви. Познание Бога, слияние с
ним — это в конечном счете очень личный, очень интимный тайный акт, хотя
готовиться к нему можно и нужно соборно.
Поздняя
святоотеческая традиция приписывает одному из крупнейших византийских
богословов, комментатору «Ареопагитик» Максиму Исповеднику (VII в.), издание
сборника высказываний о любви, наиболее полно выражающих патристические
представления. В четырех «сотницах» афористических суждений, обращенных прежде
всего к возлюбленным самого Христа — монахам, представлены многие аспекты
христианского (и шире — средневекового вообще) понимания любви.
Любовь
предстает в этом сборнике прежде всего как важный гносеологический фактор, то
есть познавательная сила. Высшее знание обретается человеком только на путях
и в акте безмерной любви к. Абсолюту. Познание божественных вещей возможно
только в состоянии «блаженной страсти святой любви» к ним, «связывающей ум
духовными созерцаниями» и отрешающей его полностью от вещественного мира.
«Страсть любви прилепляет» человека к Богу, его дух воспаряет к Богу «на
крыльях любви» и созерцает его свойства, насколько это доступно уму
человеческому. «Когда по влечению любви ум возносится к Богу, тогда он не
чувствует ни самого себя, ни чего-либо из сущего. Озаряясь божественным
безмерным светом, он не чувствует ничего из сотворенного, подобно тому как и
физическое око не видит звезд при сияющем солнце». В состоянии бесконечной и
всепоглощающей любви ум «подвигается к исследованиям о Боге и получает чистые
и ясные о нем извещения».
Даже
вера, которая в христианстве как учении прежде всего религиозном занимает
главное место, не может обойтись без любви. Только любовь возжигает в душе
«свет ведения», и, более того, она бесконечна. «Вера и надежда,— считает
Максим,— имеют предел; любовь же, соединяясь с пребесконечным и всегда
возрастая, пребывает в бесконечные веки. И потому любовь выше всего».
Любовь
очищает дух человека от ложных и низменных пристрастий и открывает духовные
сокровища в нем самом, в глубинах его «сердца», под которым христианство, как
уже указывалось, имеет в виду не физическое сердце, но некий духовно-душевный
центр человека. Именно в нем обретает человек, охваченный божественной
любовью, «все сокровища премудрости и ведения». В акте этой любви наш ум
преобразуется, уподобляясь божественному Уму. Он становится мудрым, благим,
человеколюбивым, милостивым, долготерпеливым — «словом, почти все божественные
свойства в себя приемлет. А отлучающийся от Бога ум становится либо скотским,
погрязнув в сластолюбии, либо зверским, побуждающим к нападению на людей ради
скотских удовольствий».
Слияние
с Богом (равно обладание им, мистическое познание его) в акте божественной
любви — цель жизни христианина; оно обещает ему спасение и бесконечное
блаженство. «Не будь скор на отвержение духовной любви, ибо не осталось людям
иного пути к спасению»,— утверждает Максим. И пролегает этот путь через нравствен
но-этическую сферу — правильный с христианской точки зрения образ жизни, то
есть через исполнение божественных заповедей, и прежде всего заповеди любви к
ближнему. Поэтому ей византийские мыслители уделяли самое пристальное
внимание.
Развивая
новозаветные идеи, Максим призывает своих читателей любить всех людей
одинаково: добродетельных «по естеству и за доброе расположение воли», а
порочных — «по естеству» (то есть как людей-братьев) и из сострадания, как
несмышленых и заблудившихся во тьме незнания. Но самый высокий вид любви на
социальном уровне — это любовь к врагам. «Добровольно делать добро ненавидящим
свойственно только совершенной духовной любви». Человек, любящий поносящего
его и делающий ему добро, идет «путем христианской философии», проложенным
самим Христом, то есть путем истины.
Внимательно
изучая отношения людей друг к другу, Максим различает пять видов любви: 1)
«ради Бога» — так добродетельный любит всех людей; 2) «по естеству» — любовь
между детьми и родителями; 3) «из тщеславия» — прославляемый любит
прославляющего; 4) «из корыстолюбия» — так любят богатого за раздаваемые им
дары; 5) «из сластолюбия» — плотская любовь, не имеющая целью рождение детей.
Только первый вид любви, в глазах христиан, достоин похвалы; второй — естествен
и как бы нейтрален, а остальные три вида относятся к «страстным» и порицаются
христианскими теоретиками.
В
поздневизантийский период проблема любви привлекла особое внимание теоретиков
подвижнической мистической жизни — исихастов [1], так как в
духовной любви видели они смысл существования человека, путь к единению с
универсумом и его Первопричиной и к отрешению от всяческой мирской суеты, от
всего преходящего. Известный мистик XIV в. Григорий Синаит определял любовь
как «пьянящее устремление духа к лучшему, которым исключается чувство внешних
связей».
Много
и постоянно писал о любви крупнейший теоретик исихазма Григорий Палама (XIV
в.). Душу человеческую он образно представлял в виде светильника, маслом в
котором являются добрые дела, а фитилем — любовь. В «любви, как в свете,
почивает благодать Святого Духа». Если же нет добрых дел, то фитиль души,
«который есть любовь, гасит и свет Божия благоволения и благодать улетучивается».
В
другом месте Григорий представляет неразрывную связь любви с добродетелями в
виде другого образа. Добродетели — это стены дома, а любовь — его крыша. Как
дом бесполезен без крыши, так и добродетели — без любви, и обратно — от крыши
нет никакой пользы, если нет стен, на которые она опирается. В отношениях между
людьми любовь возрастает на добрых делах, а они являются ее порождением и
опорой одновременно.
Любовь
к людям, к каждому конкретному человеку как бескорыстное служение, как
постоянную заботу об обездоленных и помощь им, как беспрестанную молитву за
всех перед Богом византийские отцы резко отличали от «любви к миру», то есть к
мирской суете и наслаждениям (к погоне за славой, богатством, роскошью,
плотскими утехами). Если любовь к ближнему — это путь к единению с Богом, то
«любовь к миру» отвращает человека от божественной любви, ибо они, как писал
Палама, противоположны друг другу. «Любовь к Богу является корнем и началом
всякой добродетели, а любовь к миру — причиной всякого зла». Каждый из этих
видов любви уничтожает другой, а начала их заключены в двойственной природе
человека. Душа его вожделеет духовной любви и духовных наслаждений, а тело
стремится к сиюминутным плотским утехам. Поэтому душа обуреваема любовью к
Богу, а тело — к миру, и борьба между этими видами любви происходит почти в
каждом человеке.
Преемник
Паламы по епископской кафедре в Салониках Николай Кавасила в какой-то мере
подвел итог многовековой
святоотеческой традиции понимания любви в византийско-православном регионе.
Бог
есть любовь, и божественный эрос неиссякаемо источается в мир и оплодотворяет
его. Особую любовь питает Бог к главному своему творению — человеку, так что
«неизреченное человеколюбие и любовь Божия к роду нашему превосходит разум
человеческий» и таинственное «Его единение с возлюбленными выше всякого
единения, так что этого никто не в состоянии понять или изобразить каким-либо
образом»,— пишет Кавасила. Бог вложил изначально в души людей ответную любовь
к себе, но вследствие дарованной им также свободы воли эта любовь была
заглушена в них не без помощи сатанинских сил порочной любовью к миру, тем не
менее в душах человеческих всегда сохраняется «удивительное предрасположение» к
высокой любви.
Приняв
человеческую плоть, претерпев в ней страдания и самую смерть ради людей, Бог
наглядно напомнил им о своей любви к ним, показал пример бескорыстной любви и
призвал их следовать этому примеру в их повседневной жизни. При этом,
подчеркивает Кавасила, Бог удостоил своей высокой любв^ не просто человеческую
природу, но каждого человека в отдельности, открыв ему индивидуальный путь к
Богу.
Возбуждение
в людях духовной любви, ведущей в конечном счете к познанию Первопричины в акте
мистического слияния с ней, осуществляется в христианстве путем включения их в
систему, главные моменты которой определяются взаимосвязанными понятиями: Благо
— Красота — Любовь — познание —
наслаждение.
Уже
в самом таинстве крещения, полагает Кавасила, Христос являет принимающим его
свою красоту, которая возбуждает в сердцах такую любовь к нему, что увлекает
человека далеко от земных пределов. Явленная гонителям христиан, она превращала
их в ревностных последователей Христа и мучеников за веру.
Благо
и добро также наделены особой духовной красотой, которая возбуждает любовь к
ее носителю. «Ибо познание есть причина любви, и оно рождает ее, и никто не
может получить любви ко Благу, если не узнает, какую оно имеет красоту». И
любовь возгорается тем сильнее, чем глубже познается красота Прекрасного-и-
Благого. И обратно, «любовь к Благому возбуждает не иное что, как внимание к
нему ума, и ведет к познанию его красоты».
Достигшим
высших ступеней добродетельной и благочестивой жизни Владыка дарует «чистое
ощущение себя... А плод этого ощущения есть неизреченная радость и
преестественная любовь». В отношении к Богу, пишет Кавасила в другом месте, у
человека «открывается удивительная и неизреченная любовь и такая радость,
какую невозможно изъяснить». Результат любви к Богу, составляющей первую
заповедь христиан, познания его, приобщения к нему — неописуемое духовное
наслаждение, и его вожделеет на протяжении многих столетий христианский мир.
Все наслаждения в человеке, утверждает Кавасила,— от ощущения присутствия Бога.
Хорошо
существовать можно, только любя Бога, убеждает своих читателей Николай, и мы
живем только затем, чтобы любить его. Вся наша любовь должна быть устремлена к
Богу. Только тогда человек «радуется радостью Христа», а «что может быть выше и
прочнее этой радости!» Любящие Бога наслаждаются удовольствием, свободным от
любых огорчений, «удовольствием, высшим, преестественным и божественным, ибо
здесь они истощают всю силу радости», на какую способен человек. Плод этой
высочайшей любви и радости — блаженная жизнь, которая ожидает святых. «Такова
жизнь во Христе,— завершает свой трактат Кавасила,— так сокрывается и так
обнаруживается она светом добрых дел, и это есть любовь». Только такую жизнь и
можно назвать собственно жизнью. «Посему что справедливее любви может быть
названо жизнью? Притом, что важнее всего сказанного, жизнь есть то, что не
позволяет живущему умереть, а это и есть любовь». В будущем веке останется одна
всеобъемлющая любовь.
Итак,
понятие любви выступает в христианско-патри- стической традиции практически
центральной философ- ско-мировоззренческой категорией, связующей воедино сферы
онтологии (бытийственный аспект), гносеологии (познавательный аспект), этики
(нравственно-социальный аспект) и эстетики (аспект духовного наслаждения). С
его помощью святоотеческая мысль пыталась проникнуть в «святая святых» жизни и
бытия в целом, описать сложнейшие космические и социальные процессы, приведшие
к возникновению разумной жизни, и не только описать, но и попытаться управлять
этими процессами, во всяком случае на уровне социума. Осознав любовь (или эрос)
главной созидательной и движущей силой вселенной, средневековые мыслители
стремились убедить враждующее с самим собой и с природой человечество
образумиться и строить жизнь по ее законам. Призыв этот сохраняет свою
актуальность и ныне, хотя, может быть, представления о мире и его движущих
силах несколько изменились.
В
средневековой Византии святоотеческая концепция любви была главной, но не
единственной. На протяжении всей истории византийской культуры продолжало существовать,
хотя и в несколько измененной форме, и античное понимание любви. С особой
силой оно зазвучало в появившемся в XII в. византийском романе, продолжившем
традиции позднеантичного романа. У авторов этого нового для Византии жанра на
первый план выдвинулась эстетика чувственной любви.
Византийский
роман, хотя и повторял сюжетную линию и основные принципы построения античного
романа, имел свою специфику. В частности, новую окраску приобрела и
возродившаяся в нем эстетизация земной любви. Если в античном романе наряду с
обилием приключений на первое место выдвигается открытый, иногда даже грубый и
вульгарный эротизм, родственный эротизму мимических представлений, то у
византийских писателей XII в., воспитанных в уже устоявшихся традициях
христианской нравственности, триумф земной любви облекается в более тонкие и
возвышенные формы. Не показ самого любовного акта, так привлекавший
позднеантичных писателей и устроителей зрелищных представлений, а любование
красотой юности, описание и выражение лирических переживаний героев,
эстетизация самого любовного влечения и любовной игры стоят в центре внимания
византийских писателей.
Любовь
двух юных существ, их верность друг другу, пронесенная через вереницу тяжелых
испытаний и опасностей, их целомудрие, сохраненное в борьбе с постоянными
посягательствами на него, прекрасны и достойны восхищения — вот лейтмотив
византийских любовных романов. Искрой, возжигающей огонь любви и не позволяющей
ему угаснуть, служит красота юности. И византийский роман в значительно
большей степени, чем античный, пронизан сиянием этой красоты, мгновенно покоряющей
себе всех, подверженных любовному горению. «Пред красотою и мечи беспомощны»,—
восклицает один из авторов.
Для
описания красоты девушки византийские писатели используют, как правило,
античные стереотипные элементы, но их описания обычно более пространны и
многословны. Византийцы всячески словесно ббыгры- вают каждый традиционный
элемент красоты, любуясь его чарующим действием на влюбленного партнера, часто
прерывают описание репликами восхищения, сетованиями на неописуемость красоты,
обращением к воображению читателя. В результате из вроде бы стереотипных
элементов в его восприятии складываются волнующие своей почти осязаемой
красотой и обаянием образы юных героинь.
В
большом позднеантичном романе Ахилла Татия «Левкиппа и Клитофонт», послужившем
одним из прообразов византийским романистам, красоте Левкиппы уделено всего
несколько строк: «И вдруг словно молния ослепила мои глаза... искрометный взор,
золотые кудри, непроглядно черные брови, белые щеки, розовеющие подобным
пурпуру румянцем... уста, как бутон розы, только начинающий распускаться». Это
формула девичьей красоты, традиционная в целом для античной поэтики любовных
жанров, сохранилась и на византийской почве, получив ряд дополнений и
разработок отдельных нюансов.
Уже
в VI в. в чрезвычайно развернутом виде она встречается у автора «Любовных
писем» Аристенета в описании красоты возлюбленной Лайды, «прекраснейшего
творения природы, славы женщин, живого подобия Афродиты». Здесь к традиционным
элементам красоты настойчиво добавляется новая характеристика — нежность. У
Лайды нежные губы, нос, румянец, шея и вообще все члены ее «соразмерны и
нежны».
Этот
же стереотип лежит и в основе красоты Исмины в повести Евматия Макремволита
(XII в.), а новая разработка нюансов придает ему своеобразное художественно-эстетическое
звучание. Лицо Исмины «исполнено света, исполнено прелести, исполнено услады.
Брови черные, чернота непроглядная, изгиб их, как радуга или лунный серп; глаза
тоже черные, оживленные, ясностью просветленные; постепенно они сужаются, так
что подобны скорее овалу, чем кругу. Ресницы, окружающие веки, черным-черны,
глаза девы — воистину отображение Эрота. (. . .) Рот чуть приоткрыт, губы
неплотно сомкнутые— розовы. Взглянув на них, ты сказал бы, что дева прижала к
устам розовые лепестки. Ослепителен ряд зубов — зубы один в один и подходят к
губам, словно девы, стерегут их. Лицо — совершенный круг, нос отмечает его
середину». Здесь на первый план выдвигается гедонистический элемент девичьей
красоты, услаждающий глаз возлюбленного и манящей его к еще большим наслаждени
ям.
Красота
Дросиллы в стихотворной повести Никиты Евгениана складывается практически из тех
же традиционных элементов, но в структуре его поэтической образности она
приобретает черты особого изящества и даже определенной возвышенности,
соответствующие повышенному лиризму романа, отличающему его от других
византийских образцов этого жанра.
Была подобна
дева небу звездному
В плаще, сиявшем золотом и пурпуром,
Накинутом на плечи
ради праздника;
Статна, изящна и с руками белыми;
Румяна, словно роза, губы
алые;
Глаз очертанье черных совершенное;
Пылают щеки, нос с горбинкой, волосы
Блестят роскошно, тщательно уложены;
С бутона губ, как будто бы из улья, с них
Медвяные сочатся речи милые;
Земли светило, неба роза яркая.
Дав
эту краткую характеристику красоты Дросиллы, Евгениан развертывает ее,
останавливаясь подробнее на отдельных чертах прекрасного облика девы, вызывающих
особое восхищение: дуге бровей, «свете румянца», локонах «прекрасных золотых
волос», скромно заплетенных в прическу, благоухающих, как мед, на подобном
кипарису стане, белоснежной нити жемчужных зубов, прекрасном цвете кожи, а также
на драгоценных украшениях, обрамляющих и подчеркивающих красу «прекрасной
свежей прелести». Все в облике Дросиллы дышит возвышенной, целомудренной красотой
юности:
Бровей
изгибы, словно лук натянутый,
Грозят стрелой Эрота, полной радости.
И
эта стрела в романе Евгениана беспощадно разит всякого, хотя бы мельком
увидевшего красоту девы. «Истинно небесная», утонченная красота юности предстает
в византийском романе грозным оружием непобедимого бога любви. Никто не может
устоять перед стрелами Эрота. Красота, обещая неописуемое наслаждение, служит
источником непреодолимого влечения к ней, очаровывает возлюбившего ее, даже
повергает в шоковое состояние:
Нет, красотой ты блещешь неописанной, Очаровала
ты меня сверх сил моих!
Она и старцев, вялых от преклонных лет, Влекла
красой к любовным наслаждениям.
Пошло все
кругом, затомила страсть меня, Я растерялся, замер, был без памяти.
Но не потушишь ты огня от женщины Красивой,
стройной, юной, обаятельной.
— Твоей красою покорен я, девушка, И тем, что
раньше презирал, сражен теперь.
Не избежит
никто ведь, пусть и хвалится, Властителя Эрота стрелоносного, Доколь не сгинут
на земле краса и свет, Что вечно привлекают взоры смертного.
Автор
«Повести об Исминии и Исмине» с явным удовольствием эстетизирует сцены любовных
игр своих юных героев, происходящих и во снах Исминия и наяву, в процессе
которых они испытывают все многообразие тех наслаждений, которые еще не ведут к
нарушению их девственности. Сочинители византийских романов возрождают культ
чувственной красоты и любовного наслаждения, но уже в рамках новой
средневековой нравственности. Прекрасно любовное наслаждение, но оно должно
быть сопряжено с целомудрием. Поэтому в центре византийского романа стоит не
только триумф любви, но и триумф целомудрия. На прославление его ориентирована
и сюжетная линия романов. Красота героев постоянно возбуждает чувственное
влечение к каждому из них целого ряда персонажей, в руках которых они
оказываются волей судьбы. Сохранить свое целомудрие и верность друг другу в
самых неблагоприятных для этого условиях и составляет главную задачу, стоящую
перед героями византийских романов. Ясно, что они с честью выдерживают все
испытания, тяжесть которых служит во славу целомудрия и одновременно порицанием
Эроту; ибо всесильный бог любви, воспламенив в юных сердцах прекрасный огонь
взаимного влечения, воздвиг на их пути цепи почти непреодолимых препятствий —
не столько физического, сколько нравственного порядка, подвергая испытанию их
целомудрие. При этом тяжесть этих испытаний падает как на самих героев, так
часто и на персонажей, посягающих на их девственность, ибо они тоже оказываются
жертвами Эрота. Поэтому бог любви в византийском романе рисуется и желанным
гостем, сулящим неописуемые наслаждения, и врагом рода человеческого, несущим
людям страдания и беды.
Эрота
в романе Евгениана величают «звериным отродьем», «лютым богом», «исчадием
леса», «пиявкою болотной», гадюкой, «отродьем змеевидным», свирепым,
беспощадным и коварным чудовищем, которое впивается в сердца своих жертв, грызет
их, рвет на части; неугасимым огнем, жгущим, палящим, сжигающим свои жертвы.
Столь «лестными» эпитетами наделяют бога любви люди, пораженные его стрелами,
готовые принести себя целиком, без остатка на его алтарь. Но эта же
терминология часто встречается и у авторов агиографической [2] литературы. Их
герои подобной лексикой де- финируют чувственную любовь, или плотские вожделения,
с которыми они вступают в тяжелую бескомпромиссную борьбу.
Византийская
культура, опираясь на факты реальной жизни своего времени, породила два
противоположных решения проблемы земной любви, которые нашли свое отражение в
литературе того времени. Признавая силу Эрота реальной, но сатанинской, герои
агиографий вступают с ней в тяжкую борьбу и побеждают. Героям византийских
романов бог любви предстает роковой, непобедимой силой, бороться с которой
бесполезно и остается только, подчинившись ей, всячески способствовать тому,
чтобы она снизошла и на объект любви, став взаимной. На это и направляют свои
усилия основные персонажи романов, одновременно восхваляя и проклиная Эрота.
У
византийских «гуманистов» X—XII вр., и прежде всего у авторов любовных романов,
намечается интересная попытка достичь гармонии в отношении средневекового
человека к земной любви и человеческой красоте. Крайностям эстетики аскетизма
они противопоставляют эстетику эротизма, но не в ее позднеантичных, доходящих
до вульгарности формах, а сублимизированную, остающуюся в рамках христианской
нравственности. Осознав любовь мужчины и женщины неотъемлемым и прекрасным
свойством человеческой природы, авторы византийских романов стремятся показать,
что она достойна всяческого восхваления, но лишь под покровом целомудрия.
Любовь и красота должны привести в конечном счете к созданию добропорядочной
семьи, что вполне соответствовало нормам средневековой этики.
Итак,
византийская культура, продолжая и развивая многие античные традиции понимания
любви, сделала новый и значительный шаг на пути изучения этого сложнейшего
феномена человеческого бытия. Раннехристианские, а затем византийские
мыслители и писатели усмотрели в любви важнейший и универсальный творческий
принцип вселенной, на котором основывается ее духовное и жизненное бытие.
Византийцы хорошо ощутили двойственное (негативное и позитивное) значение
чувственной любви и безоговорочно выдвинули на первый план любовь духовную во
всех ее аспектах. Особое внимание они уделили социально-нравственному пониманию
любви как главного принципа общественных взаимоотношений. Все это выдвигает
христианско-визан- тийскую теорию любви на одно из видных мест в истории
культуры.
Автор данной статьи очень красиво написал про любовь во всех ее аспектах. Очень полезная и интересная статья. Молодец автору!!!
ОтветитьУдалитьЛюбовь живет в каждом человеке, в мире есть вещи которые проявляют любовь человека!
ОтветитьУдалить